«Граждане! При артобстреле эта сторона улицы особенно опасна». Надпись, оставшаяся с давних времен, ворвалась в тихий мир, как снаряд, полет которого потребовал двадцати лет.
Но в барочных завитушках дворцов гнездились и ворковали голуби. Колоннады Казанского собора охватывали толпу, словно две руки. Зеленые округлые кроны лип были легки и, казалось, вот–вот поднимутся к небу, как стайка воздушных шариков…
Эти улицы рождали ощущение, что весь мир полон гармонии и покоя.
Близ Гостиного двора была толчея, здесь царило ощущение вечного праздника.
Я не знал, что несколько дней назад в то же полуденное время тот же перекресток пересекал человек по фамилии Лишайников… По крайней мере в паспорте его была проставлена такая фамилия.
За этим человеком шли по пятам, и он вскочил в спасительный магазин, сумев оторваться на некоторое время от преследования.
В его распоряжении было лишь несколько минут. Чем дальше уходил он в гомоне и суете, тем уже становилось свободное пространство. Единственное, что он мог сделать, — уничтожить пленки с кадрами, сделанными на военном объекте. Лишайников не зря считался хорошим работником у тех, кто дал ему задание. Он думал только о пленках, которые достались ему нелегко и на которые давно возлагали надежды там, за тысячи километров… Специальный связной, давно законспирированный, надежный, ждал «материал».
Когда, поднявшись на второй этаж, преследуемый увидел Грачика, мелкого фарцовщика и спекулянта, однажды оказавшего Лишайникову услугу, он не колебался ни секунды и сделал не предусмотренный правилами ход…
Если бы мне стало известно все это, то, проходя мимо Гостиного двора, я бы почувствовал, как среди праздничного оживления пахнуло войной, потому что он, Лишайников, был одним из тех, чья профессия — угрожать спокойствию и миру. Если бы…
Но я ничего не знал ни о Лишайникове, ни о его миссии. Я спокойно пересек перекресток, взглянул на манекен в витрине и пошел к Аничкову мосту, думая о Ленинграде, Юрском и о себе.
Профессор был до того худ и бледен, что воспринимался как плоскостное изображение, сошедшее с одной из многочисленных икон, висевших на стенах мастерской. На вид ему было лет шестьдесят с лишним. Кожа на руках просвечивала, открывая синий узор вен. Наверняка он был один из тех, кто еще с рождением получает в пожизненный дар полдесятка хронических болезней, но благодаря неистовости духа и увлеченности умудряется дожить до восьмидесяти и успевает сделать то, что не под силу взводу здоровяков.
— Я из милиции, — сказал я.
«Когда вы выполняете сыскное задание, часто приходится притворяться и даже лгать, — говорил Комолов. — Поэтому не отказывайтесь от малейшей возможности быть правдивым».
— Что–нибудь известно о мальчике? — спросил профессор.
— Пока ничего утешительного. У меня не совсем официальный визит. Хотелось бы поговорить с вами… Скажите, как исчезло «Благовещение»? И что это за икона?
— Икона стояла вот здесь.
Он указал на дощатый столик в углу. Я понял, что даже этот столик остается в его глазах святыней.
— «Благовещение» было моим самым большим открытием, венцом жизни. Когда ко мне пришел Станислав, я говорил ему об этом. И не поверил глазам, когда, вернувшись, не увидел ни племянника, ни иконы. Ждал до полуночи, надеясь, что мальчик одумается. Потом отправился к сестре, и она передала мне записку: «Дядюшка, ты еще найдешь что–нибудь в этом роде, а такому, как я, счастье улыбается один раз. У меня тоже есть свои большие планы».
Сигарета дрожала и никак не хотела входить в мундштук. Профессор оперся о высокую спинку кресла.
— Видите ли, «Благовещение» попало мне в руки в облике довольно заурядной иконы. Так, школа Симона Ушакова, причем кто–то не из талантливых последователей. Но я обратил внимание на поля иконы — обычно чем древнее икона, тем же поля… И доска была рублена топором по–особому, по–новгородски, как это делали в двенадцатом–тринадцатом веках. Несколько глубоких трещин, возникших, несмотря на то, что доска была скреплена гвоздями — опять–таки очень старой поковки гвоздями. Краски положены не на холст, а на алебастр. Этот метод тоже восходит к начальной поре русской иконописи. Как видите, экспертизу нам приходится проводить так же тщательно, как и вам.
— Правда, двенадцатый век нам не доставляет хлопот.
— Вам и двадцатого достаточно… Пришлось делать рентген. Выяснили: под верхним слоем красок — еще два. Почти полтора года ушло на то, чтобы снять верхние слои и открыть настоящее чудо — «Благовещение», работу мастеров двенадцатого века. И самое замечательное — в ней далеко не так явственно выступает связь с византийским искусством, как этого можно было ожидать. Ведь в то время в новгородской иконописи господствовала школа удивительного грека Петровича. Но в «Благовещении» уже проступали черты самобытные, которые в полной мере проявились через два столетия…
Он говорил об иконе так, будто она все еще стояла на маленьком столике в углу мастерской, столько было в его словах непосредственной гордости и пафоса.
— Она была почти закончена, — глухо сказал старик. — Оставалось поработать самую малость.
Мастерская медленно погружалась в сумерки. Сухие лица святых смотрели на нас со стен, и чем темнее становилось в комнате, тем ярче разгорались их нечеловеческие глаза Длинный мундштук в руке профессора был похож на дротик. Старинные часы пробили восемь, и при каждом ударе у совы, сидевшей поверх циферблата, хлопали веки. Я подумал о Юрском. Неужели его нисколько не волновал этот загадочный мир?