Больше я не могу оставаться в этом враждебном и неуютном доме. Куда пойти? В Козинске у меня нет ни одного близкого человека. Разве что Дробыш, маленький механик, который взял на себя заботу о моей машине. Он приглашал в чайную…
На крыльце чайной под электрической лампочкой толпятся шоферы. Счастливцев, у кого подошла очередь, впускают по одному дружинники. Пиво в Козинске — редкая удача.
— Михалев, давай сюда! — Дробыш, выбритый и в новом полушубке, кричит с верхней ступеньки.
Чайная оглушает гомоном и густым запахом пива. Пьют из кружек, пол-литровых банок и из графинов, пьют жадно, впрок. Не скоро еще выпадет шоферу свободный вечер, когда можно вот так посидеть за графином, не ожидая вызова.
Мы с Дробышем подсаживаемся к хлопцам, только что вернувшимся из рейса. Лица у них перепачканы мазутом. Шоферы шикуют: заказывают к пиву шампанского, щей, котлет, бананов и тарелку соленых огурцов.
За соседним столом, окруженный почитателями, восседает на табурете баянист. Гордо глядя поверх голов, он наигрывает «Чу-чу». Пальцы легко бегают по перламутровым пуговкам.
— Гуляют шофера! — Дробыш поднимает банку с пивом. Банки глухо стукаются. — Ну, будем.
Мы пьем жадно, большими глотками. Приятный холодок ползет внутрь.
Корявыми, разбитыми пальцами Дробыш держит нежно желтеющий банан.
— Я, парень, сегодня семь машин пропустил, ей-богу. И за слесаря, и за карбюраторщика, и за гонщика. Не хватает народу. Гремит нынче Сибирь. В славе!
Он окидывает взглядом шумный зал. Столики плавают в папиросном дыму, как острова в тумане.
— Ну, будем.
Чокаемся жигулевским. Графин пустеет, на стенках его оползает пена.
— Когда пришли первые машины, понял? — рассказывает Дробыш. — Всякие там «бюссинги», «амо», «форды», то-то было! Тракт плохой, машины скачут, как телеги. Тормоза негодящие. С горы, знаешь, как спускались? Срубим лиственницу или там ель, привяжем сзади за комель, сучьями против хода, и спускаемся, тормозим, понял, парень? А профсоюз у нас был — шоферов и авиаработников, понял? К летчикам приравняли, значит. Редко кто в шоферы выходил. А счас плюнь — в шофера попадешь. Гремит Сибирь, гремит!
Баянист быстро пробегает пальцами подряд все пуговки, мехи издают рыкающий звук. Соседние столики стихают.
— Шукшин петь будет, — шепчет Дробыш.
Шукшин тихо и медлительно начинает выводить мелодию. Его сухое, скуластое лицо по-прежнему бесстрастно.
Это бесхитростная песенка о девчонке, которая уехала неизвестно куда, затерялась в бескрайней Сибири.
Ой да ты, тайга моя густая,
Раз увидишь, больше не забыть.
Ой да ты, девчонка молодая,
Нам с тобой друг друга не любить.
Голос у парня слабенький, низкий, он поет как бы для себя, не думая о том, слушают его или нет.
…А наутро быстрые олени
Унесут в неведомую даль.
Уезжала ты одна по Лене,
Увозила радость и печаль.
Тихо становится в чайной. Наивная песня творит чудо, подчиняет весь гомонливый шоферский народ.
Усталые парни слушают баяниста. День за днем они воюют с суровыми саянскими километрами. Ночуют в жестяных кабинах своих машин. Мерзнут, умываются снегом, чтобы отогнать сон, и работа становится для них единственным смыслом существования. Они грубеют, ожесточаются.
Но сейчас их сердца открыты песне.
…Растроганный Дробыш рассказывает о первых рейсах по тракту, о том, как волки выскакивали под свет фар; я киваю головой и думаю почему-то о Тане с метеостанции.
— Вы, конечно, извините. Пару слов сказать… Им!
Подгулявший бородатый человечек с пропитым лицом и скоморошьими ужимками показывает на меня пальцем. Лицо его выражает смесь заискивания и наглости. Не надо быть психологом, чтоб разглядеть в нем любителя угоститься на чужой счет.
Дробыш недовольно морщится.
— Шел бы ты, Чуркин. Кому ты нужен?
— Я всегда могу пригодиться человеку. Недавно начальничек приезжает на автомобиле. Увяз в грязи. Загорает. Я подошел, говорю — за «четвертную» в минуту вытащу. Дали. В хаты сбегал, созвал народ. Говорю: машина за больным приехала, погибает человек. Полезли в самую грязь. На руках вынесли. Шофер удивляется — как это я людей поднял?
Смеется. Вот гад.
— Слушай, ты, — говорю я. — Катись лучше!
— Вона! Да ты, парень, гвоздь. Смотри, как бы не вдарили по шляпке.
Он, кажется, рад ссоре. Лезет ко мне, шепчет в ухо:
— Бить тебя ребята будут, понял? У нас, знаешь, как бьют — на костылях уедешь! Зачем не в свое дело суешься, воду баламутишь? Шпионить приехал?
Я брезгливо отталкиваю Чуркина.
— Ты не бойсь. Ты меня уважь, а я дело слажу, не тронут. Меня тут все знают, все могу…
Я не рассчитал силу толчка. Чуркин влипает в чужой столик.
Баянист перестает играть. Ссора. Тут около меня появляются официантка и буфетчик.
— Выйдите из чайной, драчуны… На морозе остынете.
Приходится подчиниться. На улице темь. Машина, проезжая мимо, слепит глаза. Из кабины, описав алую дугу, вылетает окурок и разлетается искрами у моих ног. Улица снова становится пустынной.
Сзади раздается тяжелый топот. Сапоги барабанят по доскам: «гуп-гуп-гуп-гуп». Несколько человек.
Топот этот отдается где-то внизу живота, тело заполняет холодок страха. Драка будет не по правилам.
Из темноты выбегает человек. Медведеобразная тяжелая фигура. Он останавливается и медленно приближается ко мне. За ним неясно обозначаются несколько теней.
Сердце ходит в груди, как шатун. Значит, вот как: кучей на одного, в темноте, подло…