Ваське, сыну, было пять лет. В кино он не был ни разу. Она отправила его в первое дальнее путешествие. Васька вернулся с плюшевым медведем, неузнаваемо счастливый. Рассказывал о цирке под брезентовым куполом. Бредил «дядей Жорой».
Жорка был резким, вспыльчивым и наивным парнем. Легко ранимым, не умеющим лгать. Однажды она сказала: «Зря вы ездите». Подумала: «Он ведь вольная птица, шофер. Завтра захочет на Север, на Чую, в Невер. А я свяжу его по рукам и ногам. Я старше на год, у меня ребенок».
Жорка понял ее по-своему:
— Хорошо, раз не судьба, не приеду.
Она много думок передумала. Решила: «Нет, судьба». Он заехал попрощаться. Было поздно, в горах дула метель. Сказала: «Оставайся». И только тогда поняла, как дорог ей этот светловолосый, неуклюжий парень, как ждала его, как любит.
И все, что было до, показалось ненужным, глупым, и все, что должно было быть, стало казаться единственно важным и значимым.
В свободные дни он вырывался к ней. Они бродили по горам, дали имена всем окрестным холодным и неуютным вершинам.
Это были их горы и внизу, у мачты с флюгером, ждал их дом. Их Васька.
По тракту прошла весть: «Березовский женится». Он подтвердил:
— Я сам сообщил ребятам. Пусть все знают.
Последние дни он ходил мрачный, озабоченный.
Спросила:
— Что с тобой?
— Да так, по работе. Не хочу, чтобы ты беспокоилась по пустякам.
Шестнадцатого апреля его машина сорвалась с обледеневшей дороги близ Наволочного перевала.
Борис Петрович с женой ни на шаг не отходили от нее. Боялись. Но у нее был Васька, нужно было как-то жить — для сына.
Приезжали следователи, расспрашивали, она что-то отвечала… Сказали: «Результат неосторожности».
С тех пор прошло полгода.
Таня рассказывает, глядя в окно, — там, за стеклами, меркнет алое сияние вершин. Снег обволакивает каменные зубцы, как серебристая фольга. Глубокие тени ложатся в ущелья.
Тяжело ей, наверно, такими вечерами, когда тишина воцаряется в горах и только шаги соседа-радиста за стеной нарушают это великое саянское молчание.
Некого ждать. А дом еще хранит память о Жорке. Дощатый темный пол еще поскрипывает под его шагами. Окна озаряются фарами его автомобиля.
Если бы я поехал тогда с Жоркой, может быть, все было бы по-иному. Любой ценой я постарался бы удержать счастье, заглянувшее в этот дом.
Поздно.
— Таня, вспомните, Жорка ничего не рассказывал вам перед тем, как это произошло? У него не было никаких неприятностей, опасений?
Я не хочу рассказывать о последнем письме, полученном от Жорки. Пусть для нее это останется нелепой, трагической случайностью.
— Нет, ничего не рассказывал. Я подозревала, что у него произошла крупная ссора с кем-то. Но он молчал. Он был скрытен в своих личных делах. А вы что-то знаете?
— Нет. Не знаю. Может быть, у него остались какие-нибудь записки?
— Только тощий блокнотик. Но в нем я ничего не нашла.
— Петюк не интересовался этими записями?
— Нет.
Дверь неожиданно распахивается, и на пороге появляется маленький хозяин метеостанции с деревянной лопатой в руках. Лицо Тани светлеет. Она улыбается той доброй, чистой улыбкой, какой улыбаются все мамы на свете.
— Вот и мой защитник. Познакомьтесь.
Малыш очень серьезен. Он спокойно кладет сосульку на стол, стаскивает мокрую варежку.
— Вася.
— И я Вася. Значит, тезки.
Глазенки у него от матери — темные, как перезревшие вишни, в черных обводьях ресниц. В окна уже заглядывает вечер. Пора ехать.
— Таня, мне нужно познакомиться с этими записями.
Она приносит блокнот. «Памятка агитатору», — вдавлено золотом по красному ледерину. Цифры, диаграммы. На обложке единым росчерком — «Г. Березовский».
Последняя весть от Жорки.
На чистых страницах, помеченных сверху «Для заметок», Жорка набросал несколько неразборчивых фраз. Наверно, писал, сидя в кабине, положив блокнотик на колено.
«К выступлению на комсомольском собрании во второй колонне (уточнить со Стрельцовым дату)».
«Где-то прочитал: „Жизнь не те дни, что прошли, а те, что запомнились“. Это верно. Надо, чтобы каждый день был полновесным. Бывает, оглянешься назад — и не можешь вспомнить ни одного дня. Что сделал хорошего? Не знаешь. Значит, существовал, а не жил».
«…Прочитал в „Курьере Юнеско“, что на земле ежедневно от голода умирает десять тысяч человек. Мы сыты, но разве можем забывать о них? Еще не уничтожено зло. Я только шофер. Но кое-что зависит и от меня. Работать, работать так, чтобы как можно скорей для всех наступило счастье».
«Если бы каждый как следует сознавал, что живем мы за счет тех, кто погиб в 1917, 1941-м… Они отдали нам все, что могли, — молодость, жизнь. Мой батя убит в 42-м. Странно подумать — я его ровесник. Ему тоже было двадцать четыре».
«Не тем страшны ворюги и негодяи, что наносят материальный урон. Их немного. Страшно, что они портят людей. Шелкопряд объедает самые нежные листья. Так и они хотят уничтожить в людях самое лучшее. „Чего тебе, больше всех нужно?“, „Спокон веков своя рубашка ближе к телу“, „Сам живи и другим дай“. Это же над погибшими издевательство!»
Жорка, Жорка, узнаю тебя… Смогу ли я пройти по жизни так чисто и незапятнанно, как ты?
Последняя строчка в блокноте, помеченная девятым апреля, кажется мне несколько несуразной. «Выяснить с покрышками. Роль П. 46-я».
Какое отношение имеет запись к тезисам выступления? И что это за «П»? Не случайно последняя строка присоединена к фразе о «ворюгах». Видимо, Жорка хотел рассказать ребятам о каких-то темных махинациях.
Все это, впрочем, лишь предположения. Мне не разгадать смысл последней строки, пока я не познакомлюсь по-настоящему с жизнью на тракте.